Пушкин в Тифлисе

О Пушкине сказано-пересказано, написано-перенаписано. И мы все равно попытаемся рассказать о «нашем все» то, что, возможно, не очень-то и известно.
Это будет история о Пушкине в Тбилиси.
Ну, справедливо сказать, конечно —  о Пушкине в Тифлисе, именно так в 19 веке называлась столица Грузии.
Из путешествия по «пушкинским местам» в Тбилиси может получиться своеобразный путеводитель.
Пушкин_Тифлис_view
Пушкин приехал сюда в мае 1829 года. Он собирался провести в Тифлисе всего два дня, но задержался на две недели.
Так, пожалуй, бывает со всеми приезжими в Грузию – мы приезжаем на день, остаемся на месяц, приезжаем на месяц- остаемся на год.
Тогда в городе было так жарко, что поэт даже название города перевел как «жаркий город». Хотя слово «тбили» в переводе на русский означает «теплый».
Но это же был Пушкин. Как поэтично он записал:
«Тифлис находится на берегах Куры, в долине, окруженной каменистыми горами. Они … раскалясь на солнце, не нагревают, а кипятят недвижный воздух. Вот причина нестерпимых жаров, царствующих в Тифлисе».
Для многих это, кстати, стало вполне удовлетворяющим объяснением по сей день царящей здесь нестерпимой жары.
Горы кипятят воздух!
Ну Пушкин – одно слово!
Хотя самыми его известными строками являются, конечно, стихотворные:
Не пой, красавица, при мне ты песен Грузии печальных..
и
На холмах Грузии лежит ночная мгла…
IMG_0214
Улица Пушкина в Тбилиси находится в процессе перестройки-реконструкции
Пушкин въехал в город по улице, которая сегодня носит его имя. Символично, что даже во время нынешней реставрации домов – кажется, весь Тбилиси сегодня перестраивается — табличка с наименованием улицы сохранилась. Да и прежнее название города на ней — тоже.
Впрочем, напоминанием о Пушкине служит не только это. А самый настоящий памятник, который расположен в сквере, носящем имя – ну конечно же – Пушкина.
s640x480-1
Эриванская площадь Тифлиса на старинных открытках
Пушкинский сквер находится акурат рядом с главной площадью Тбилиси. Сегодня она носит имя Свободы, а раньше называлась то Эриванской, то Берии, то Ленина.
До середины 19 века на ее месте располагался караван-сарай Тамамшева.
s640x480-3
Караван-сарай на Эриванской площади
В середине девятнадцатого века караван-сарай сгорел. И до середины века двадцатого на Эриванской площади не было ничего, кроме, говоря языком современным, паркинга для автомобилей советских чиновников.
00109475
Вид на площадь имени Берии, нынешнюю площадь Свободы
Бюст работы скульптора Феликса Ходоровича был установлен в сквере в мае 1892 года и стал пятым по счету памятником Пушкину на территории тогдашней Российской империи.
IMG_0218
А между тем на тот момент со дня гибели великого поэта минуло уже 55 лет. Памятник появился по инициативе тифлисского полицмейстера Россинского. Сумма в 2 тысячи 281 рубль 5 копеек была собрана самими гражданами Грузии. Проект скульптора первым делом был утвержден в городской думе, а затем — в Петербурге.
s640x480-2
Церемония открытия памятника Пушкину 29.05.1892
Первоначально бюст был обращен к духану, в котором, по легенде, любил бывать Пушкин. Хотя если следовать логике выбора любимых тифлисских мест поэта, то памятник можно было бы и вовсе поставить возле серных бань (тоже находящихся неподалеку от улицы Пушкина), которые так понравились русскому поэту. Недаром по сей день перед входом в одну из бань красуется мемориальная доска со словами Пушкина.
tbilisi-pushkin
Но памятник все же поставили в сквере. И впоследствии от духана, который был разрушен, бюст повернули к Тифлисской духовной семинарии, где, кстати, одно время учился Иосиф Джугашвили.
Само здание семинарии было построено в 1830 году по проекту архитектора Бернардацци. И первоначально там тоже располагался караван-сарай, а затем гостиница. Сегодня в этом здании располагается Музей искусств.
0010a6h7
Караван-сарай Тамамшева и здание семинарии (справа)
Связи между Сталиным и Пушкиным, конечно, не было и быть не могло. А вот с именем Лениным такая связь – забавная —  существует.
Составителем сборника сочинений поэта в 1912 году значится некто В. Ленин. На самом деле, это человек к вождю мирового пролетариата никакого отношения не имеет – просто у издателя Сытина была дочь Лена и вот честь нее он и поставил на страницах книги этот псевдоним.
Неподалеку от  памятника Пушкину находится здание Дворца наместника на Кавказе. В совесткие годы там находился дом пионеров.
000049
Судьба родной внучки поэта окажется напрямую связана с семьей обитателей Дворца наместника.
София Меренберг, внучка поэта, вышла замуж за великого князя Михаила Михайловича, отец которого, сын императора Николая Первого великий князь Михаил, долгие год был Наместником на Кавказе.
Известие о том, что двоюродный брат императора Александра Третьего женился на особе не царской фамилии, имело эффект разорвавшейся бомбы. Мать великого князя так и не сумела оправиться от потрясения и через несколько дней скончалась.
А самим молодоженам царским указом было запрещено нахождение на территории Российской империи. В итоге супруги перебрались жить в Канны.
67270365_480pxGrand_Duke_Michael_Mikailovich__and_his_wife
София Меренберг, графиня Торби и великий князь Михаил Михайлович
Кстати, вилла, на которой они жили, называлась «Казбек». А титулом морганатической супруги великого князя стало – графиня Торби. Этот титул придумал сам великий князь – в память деревни в боржомском имении своего отца.
Сейчас общим место стало сетовать, что вот, мол, Пушкина в Грузии совсем забыли. Не думаю что это так.
Кто любит стихи, тот и сейчас читает Пушкина. Ведь без Пушкина поэзии не существует.
А те, для кого он был всего лишь «нашим всем», хватало и раньше.
IMG_0221
Есть такой анекдот-быль из 80-хх годов прошлого века.
Как-то в Тбилиси приехали туристы. Оказавшись возле бюста Пушкину, одна из дам воскликнула: «Ой, а я и не знала, что Пушкин похоронен в Грузии». Мимо проходил какой-то грузин и не удержался от комментария: «Да, Пушкин здесь похоронен, а Ленин – вон там». И указал на нынешнюю площадь Свободы, которая раньше носила имя Ленина и в центре которой возвышался памятник Ленину.
Хотя отчасти Пушкин и правда похоронен в Тбилиси. Равно как и в тысячах других мест, где живут его почитатели.
Пушкин там, где мы. И чтобы так было всегда, не нужны ни памятники, ни лозунги.
Ведь музей жив не тогда, когда он открыт, а когда в него ходят люди, когда он нужен.
Музей Пушкина будет открыт всегда, пока мы живы. Потому что он – в нашем сердце.

Поэзия Зинаиды Гиппиус

14 ДЕКАБРЯ 1917 ГОДА

       Д. Мережковскому

Простят ли чистые герои?
Мы их завет не сберегли.
Мы потеряли всё святое:
И стыд души, и честь земли.

Мы были с ними, были вместе,
Когда надвинулась гроза.
Пришла Невеста. И Невесте
Солдатский штык проткнул глаза.

Мы утопили, с визгом споря,
Ее в чану Дворца, на дне,
В незабываемом позоре
И наворованном вине.

Ночная стая свищет, рыщет,
Лед по Неве кровав и пьян...
О, петля Николая чище,
Чем пальцы серых обезьян!

Рылеев, Трубецкой, Голицын!
Вы далеко, в стране иной...
Как вспыхнули бы ваши лица
Перед оплеванной Невой!

И вот из рва, из терпкой муки,
Где по дну вьется рабий дым,
Дрожа протягиваем руки
Мы к вашим саванам святым.

К одежде смертной прикоснуться,
Уста сухие приложить,
Чтоб умереть - или проснуться,
Но так не жить! Но так не жить!
А. БЛОКУ
         Дитя, потерянное всеми...

Все это было, кажется в последний,
   В последний вечер, в вешний час...
И плакала безумная в передней,
   О чем-то умоляя нас.

Потом сидели мы под лампой блеклой,
   Что золотила тонкий дым,
А поздние распахнутые стекла
   Отсвечивали голубым.

Ты, выйдя, задержался у решетки,
   Я говорил с тобою из окна.
И ветви юные чертились четко
   На небе — зеленей вина.

Прямая улица была пустынна,
   И ты ушел — в нее, туда...

Я не прощу. Душа твоя невинна.
   Я не прощу ей — никогда.

Апрель 1918, Санкт-Петербург

АПЕЛЬСИННЫЕ ЦВЕТЫ

О, берегитесь, убегайте
От жизни легкой пустоты.
И прах земной не принимайте
   За апельсинные цветы.

Под серым небом Таормины
Среди глубин некрасоты
На миг припомнились единый
   Мне апельсинные цветы.

Поверьте, встречи нет случайной,-
Как мало их средь суеты!
И наша встреча дышит тайной,
   Как апельсинные цветы.

Вы счастья ищете напрасно,
О, вы боитесь высоты!
А счастье может быть прекрасно,
   Как апельсинные цветы.

Любите смелость нежеланья,
Любите радости молчанья,
   Неисполнимые мечты,
Любите тайну нашей встречи,
И все несказанные речи,
   И апельсинные цветы.

1897

 

БЕССИЛЬЕ

Смотрю на море жадными очами,
К земле прикованный, на берегу...
Стою над пропастью - над небесами,-
И улететь к лазури не могу.

Не ведаю, восстать иль покориться,
Нет смелости ни умереть, ни жить...
Мне близок Бог - но не могу молиться,
Хочу любви - и не могу любить.

Я к солнцу, к солнцу руки простираю
И вижу полог бледных облаков...
Мне кажется, что истину я знаю -
И только для нее не знаю слов.

1894

БОЛЬ

"Красным углем тьму черчу,
Колким жалом плоть лижу,
Туго, туго жгут кручу,
Гну, ломаю и вяжу.

   Шнурочком ссучу,
   Стяну и смочу.
   Игрой разбужу,
   Иглой пронижу.

И я такая добрая,
Влюблюсь - так присосусь.
Как ласковая кобра я,
Ласкаясь, обовьюсь.

   И опять сожму, сомну,
   Винт медлительно ввинчу,
   Буду грызть, пока хочу.
   Я верна - не обману.

Ты устал - я отдохну,
Отойду и подожду.
Я верна, любовь верну,
Я опять к тебе приду,
Я играть с тобой хочу,
Красным углем зачерчу..."

1906

ВЕСЕЛЬЕ
Блевотина войны - октябрьское веселье!
От этого зловонного вина
Как было омерзительно твое похмелье,
О бедная, о грешная страна!

Какому дьяволу, какому псу в угоду,
Каким кошмарным обуянный сном,
Народ, безумствуя, убил свою свободу,
И даже не убил - засек кнутом?

Смеются дьяволы и псы над рабьей свалкой.
Смеются пушки, разевая рты...
И скоро в старый хлев ты будешь загнан палкой,
Народ, не уважающий святынь.

29 октября 1917

ДВЕРЬ

Мы, умные,- безумны,
Мы, гордые,- больны,
Растленной язвой чумной
Мы все заражены.

От боли мы безглазы,
А ненависть - как соль,
И ест, и травит язвы,
Ярит слепую боль.

О черный бич страданья!
О ненависти зверь!
Пройдем ли - Покаянья
Целительную дверь?

Замки ее суровы
И створы тяжелы...
Железные засовы,
Медяные углы...

Дай силу не покинуть,
Господь, пути Твои!
Дай силу отодвинуть
Тугие вереи!

Февраль 1918

ДЬЯВОЛЕНОК

Мне повстречался дьяволенок,
Худой и щуплый - как комар.
Он телом был совсем ребенок,
Лицом же дик: остер и стар.

Шел дождь... Дрожит, темнеет тело,
Намокла всклоченная шерсть...
И я подумал: эко дело!
Ведь тоже мерзнет. Тоже персть.

Твердят: любовь, любовь! Не знаю.
Не слышно что-то. Не видал.
Вот жалость... Жалость понимаю.
И дьяволенка я поймал.

Пойдем, детеныш! Хочешь греться?
Не бойся, шерстку не ерошь.
Что тут на улице тереться?
Дам детке сахару... Пойдешь?

А он вдруг эдак сочно, зычно,
Мужским, ласкающим баском
(Признаться - даже неприлично
И жутко было это в нем) -

Пророкотал: "Что сахар? Глупо.
Я, сладкий, сахару не ем.
Давай телятинки да супа...
Уж я пойду к тебе - совсем".

Он разозлил меня бахвальством...
А я хотел еще помочь!
Да ну тебя с твоим нахальством!
И не спеша пошел я прочь.

Но он заморщился и тонко
Захрюкал... Смотрит, как больной...
Опять мне жаль... И дьяволенка
Тащу, трудясь, к себе домой.

Смотрю при лампе: дохлый, гадкий,
Не то дитя, не то старик.
И все твердит: "Я сладкий, сладкий..."
Оставил я его. Привык.

И даже как-то с дьяволенком
Совсем сжился я наконец.
Он в полдень прыгает козленком,
Под вечер - темен, как мертвец.

То ходит гоголем-мужчиной,
То вьется бабой вкруг меня,
А если дождик - пахнет псиной
И шерстку лижет у огня.

Я прежде всем себя тревожил:
Хотел того, мечтал о том...
А с ним мой дом... не то, что ожил,
Но затянулся, как пушком.

Безрадостно-благополучно,
И нежно-сонно, и темно...
Мне с дьяволенком сладко-скучно...
Дитя, старик,- не все ль равно?

Такой смешной он, мягкий, хлипкий,
Как разлагающийся гриб.
Такой он цепкий, сладкий, липкий,
Все липнул, липнул - и прилип.

И оба стали мы - едины.
Уж я не с ним - я в нем, я в нем!
Я сам в ненастье пахну псиной
И шерсть лижу перед огнем...

Декабрь 1906, Париж

ЕЙ В ТОРРАН

           1

Я не безвольно, не бесцельно
Хранил лиловый мой цветок,
Принес его длинностебельный
И положил у милых ног.

А ты не хочешь... Ты не рада...
Напрасно взгляд я твой ловлю.
Но пусть! Не хочешь, и не надо:
Я все равно тебя люблю.

           2
Новый цветок я найду в лесу,
В твою неответность не верю, не верю.
Новый, лиловый я принесу
В дом твой прозрачный, с узкою дверью.

Но стало мне страшно там, у ручья,
Вздымился туман из ущелья, стылый...
Только шипя проползла змея,
И я не нашел цветка для милой.

           3

В желтом закате ты - как свеча.
Опять я стою пред тобой бессловно.
Падают светлые складки плаща
К ногам любимой так нежно и ровно.

Детская радость твоя кротка,
Ты и без слов сама угадаешь,
Что приношу я вместо цветка,
И ты угадала, ты принимаешь.

1928, Торран

ИМЕТЬ

             Вас. Успенскому

В зеленом шуме листьев вешних,
В зеленом шорохе волны,
Я вечно жду цветов нездешних
Еще несознанной весны.

А Враг так близко в час томленья
И шепчет: "Слаще - умереть..."
Душа, беги от искушенья,
Умей желать,- умей иметь.

И если детски плачу ночью
И слабым сердцем устаю -
Не потеряю к беспорочью
Дорогу верную мою.

Пусть круче всход - белей ступени.
Хочу дойти, хочу узнать,
Чтоб там, обняв Его колени,
И умирать - и воскресать.

1905

ИМЯ

Безумные годы совьются во прах,
   Утонут в забвенье и дыме.
И только одно сохранится в веках
   Святое и гордое имя.

Твое, возлюбивший до смерти, твое,
   Страданьем и честью венчанный,
Проколет, прорежет его острие
   Багровые наши туманы.

От смрада клевет - не угаснет огонь,
   И лавр на челе не увянет.
Георгий, Георгий! Где верный твой конь?
   Георгий святой не обманет.

Он близко! Вот хруст перепончатых крыл
   И брюхо разверстое Змия...
Дрожи, чтоб Святой и тебе не отметил
   Твое блудодейство, Россия!

Апрель 1918

КЛЮЧ

     Струись,
     Струись,
Холодный ключ осенний.
     Молись,
     Молись,
И веруй неизменней.
     Молись,
     Молись,
Молитвой неугодной.
     Струись,
     Струись,
Осенний ключ холодный...

Сентябрь 1921, Висбаден

КРИК

Изнемогаю от усталости,
   Душа изранена, в крови...
Ужели нет над нами жалости,
   Ужель над нами нет любви?

Мы исполняем волю строгую,
   Как тени, тихо, без следа,
Неумолимою дорогою
   Идем - неведомо куда.

И ноша жизни, ноша крестная.
   Чем далее, тем тяжелей...
И ждет кончина неизвестная
   У вечно запертых дверей.

Без ропота, без удивления
   Мы делаем, что хочет Бог.
Он создал нас без вдохновения
   И полюбить, создав, не мог.

Мы падаем, толпа бессильная,
   Бессильно веря в чудеса,
А сверху, как плита могильная,
   Слепые давят небеса.

1896

МОЛОДОМУ ВЕКУ

Тринадцать лет! Мы так недавно
Его приветили, любя.
В тринадцать лет он своенравно
И дерзко показал себя.

Вновь наступает день рожденья...
Мальчишка злой! На этот раз
Ни празднества, ни поздравленья
Не требуй и не жди от нас.

И если раньше землю смели
Огнем сражений зажигать -
Тебе ли, Юному, тебе ли
Отцам и дедам подражать?

Они - не ты. Ты больше знаешь.
Тебе иное суждено.
Но в старые мехи вливаешь
Ты наше новое вино!

Ты плачешь, каешься? Ну что же!
Мир говорит тебе: "Я жду".
Сойди с кровавых бездорожий
Хоть на пятнадцатом году!

1914

МУДРОСТЬ

Сошлись чертовки на перекрестке,
На перекрестке трех дорог
Сошлись к полночи, и месяц жесткий
Висел вверху, кривя свой рог.

Ну, как добыча? Сюда, сестрицы!
Мешки тугие,- вот прорвет!
С единой бровью и с ликом птицы,-
Выходит старшая вперед.

И запищала, заговорила,
Разинув клюв и супя бровь:
"Да что ж, не плохо! Ведь я стащила
У двух любовников - любовь.

Сидят, целуясь.. А я, украдкой,
Как подкачусь, да сразу - хвать!
Небось, друг друга теперь не сладко
Им обнимать да целовать!

А вы, сестрица?" - "Я знаю меру,
Мне лишь была б полна сума
Я у пророка украла веру,-
И он тотчас сошел с ума.

Он этой верой махал, как флагом,
Кричал, кричал... Постой же, друг!
К нему подкралась я тихим шагом -
Да флаг и вышибла из рук!"

Хохочет третья: "Вот это средство!
И мой денечек не был плох:
Я у ребенка украла детство,
Он сразу сник. Потом издох".

Смеясь, к четвертой пристали: ну же,
А ты явилась с чем, скажи?
Мешки тугие, всех наших туже...
Скорей веревку развяжи!

Чертовка мнется, чертовке стыдно...
Сама худая, без лица
"Хоть я безлика, а все ж обидно:
Я обокрала - мудреца.

Жирна добыча, да в жире ль дело!
Я с мудрецом сошлась на грех.
Едва я мудрость стащить успела,-
Он тотчас стал счастливей всех!

Смеется, пляшет... Ну, словом, худо.
Назад давала - не берет.
"Спасибо, ладно! И вон отсюда!"
Пришлось уйти... Еще убьет!

Конца не вижу я испытанью!
Мешок тяжел, битком набит!
Куда деваться мне с этой дрянью?
Хотела выпустить - сидит".

Чертовки взвыли: наворожила!
Не людям быть счастливей нас!
Вот угодила, хоть и без рыла!
Тащи назад! Тащи сейчас!

"Несите сами! Я понесла бы,
Да если люди не берут!"
И разодрались четыре бабы:
Сестру безликую дерут.

Смеялся месяц... И от соблазна
Сокрыл за тучи острый рог.
Дрались... А мудрость лежала праздно
На перекрестке трех дорог.

1908

НЕПРЕДВИДЕННОЕ

По Слову Извечно-Сущего
Бессменен поток времен.
   Чую лишь ветер грядущего,
   Нового мига звон.

С паденьем идет, с победою?
Оливу несет иль меч?
   Лика его я не ведаю,
   Знаю лишь ветер встреч.

Летят нездешними птицами
В кольцо бытия, вперед,
   Миги с закрытыми лицами...
   Как удержу их лёт?

И в тесности, в перекрестности,-
Хочу, не хочу ли я -
   Черную топь неизвестности
   Режет моя ладья.

1913

НЕТ!

Она не погибнет - знайте!
Она не погибнет, Россия.
Они всколосятся,- верьте!
Поля ее золотые.

И мы не погибнем - верьте!
Но что нам наше спасенье:
Россия спасется,- знайте!
И близко ее воскресенье.

Февраль 1918

НИКОГДА

Предутренний месяц на небе лежит.
Я к месяцу еду, снег чуткий скрипит.

На дерзостный лик я смотрю неустанно,
И он отвечает улыбкою странной.

И странное слово припомнилось мне,
Я все повторяю его в тишине.

Печальнее месяца свет, недвижимей,
Быстрей мчатся кони и неутомимей.

Скользят мои сани легко, без следа,
А я все твержу: никогда, никогда!..

0, ты ль это, слово, знакомое слово?
Но ты мне не страшно, боюсь я иного...

Не страшен и месяца мертвенный свет...
Мне страшно, что страха в душе моей нет.

Лишь холод безгорестный сердце ласкает,
А месяц склоняется — и умирает.

1893

ОВЕН И СТРЕЛЕЦ

   Я родился в безумный месяц март...
          А. Меньшов

Не март девический сиял моей заре:
Ее огни зажглись в суровом ноябре.

Не бледный халкидон - заветный камень мой,
Но гиацинт-огонь мне дан в удел земной.

Ноябрь, твое чело венчает яркий снег...
Две тайны двух цветов заплетены в мой век,

Два верных спутника мне жизнью суждены:
Холодный снег, сиянье белизны,-

И алый гиацинт,- его огонь и кровь.
Приемлю жребий мой: победность и любовь.

1907

ОДНООБРАЗИЕ

В вечерний час уединенья,
Уныния и утомленья,
   Один, на шатких ступенях,
Ищу напрасно утешенья,
Моей тревоги утоленья
   В недвижных, стынущих водах.

Лучей последних отраженья,
Как небывалые виденья,
   Лежат на сонных облаках.
От тишины оцепененья
Душа моя полна смятенья...
О, если бы хоть тень движенья,
   Хоть звук в тяжелых камышах!

Но знаю, миру нет прощенья,
Печали сердца нет забвенья,
И нет молчанью разрешенья,
И все навек без измененья
   И на земле, и в небесах.

1895

ОНА

В своей бессовестной и жалкой низости,
Она как пыль сера, как прах земной.
И умираю я от этой близости,
От неразрывности ее со мной.

Она шершавая, она колючая,
Она холодная, она змея.
Меня изранила противно-жгучая
Ее коленчатая чешуя.

О, если б острое почуял жало я!
Неповоротлива, тупа, тиха.
Такая тяжкая, такая вялая,
И нет к ней доступа - она глуха.

Своими кольцами она, упорная,
Ко мне ласкается, меня душа.
И эта мертвая, и эта черная,
И эта страшная - моя душа!

1905

ОТРАДА

Мой друг, меня сомненья не тревожат.
Я смерти близость чувствовал давно.
В могиле, там, куда меня положат,
Я знаю, сыро, душно и темно.

Но не в земле - я буду здесь, с тобою,
В дыханьи ветра, в солнечных лучах,
Я буду в море бледною волною
И облачною тенью в небесах.

И будет мне чужда земная сладость
И даже сердцу милая печаль,
Как чужды звездам счастие и радость...
Но мне сознанья моего не жаль,

Покоя жду... Душа моя устала...
Зовет к себе меня природа-мать...
И так легко, и тяжесть жизни спала...
О, милый друг, отрадно умирать!

1889

ПОСВЯЩЕНИЕ

Небеса унылы и низки,
	Но я знаю - дух мой высок.
Мы с тобой так странно близки,
	И каждый из нас одинок.

Беспощадна моя дорога,
	Она меня к смерти ведет.
Но люблю я себя, как Бога,-
	Любовь мою душу спасет.

Если я на пути устану,
	Начну малодушно роптать,
Если я на себя восстану
	И счастья осмелюсь желать,-

Не покинь меня без возврата
	В туманные, трудные дни.
Умоляю, слабого брата
	Утешь, пожалей, обмани.

Мы с тобою единственно близки,
	Мы оба идем на восток.
Небеса злорадны и низки,
	Но я верю - дух наш высок.

1894

ПОСЛЕДНЕЕ

Порой всему, как дети, люди рады
И в легкости своей живут веселой.
О, пусть они смеются! Нет отрады
Смотреть во тьму души моей тяжелой.

Я не нарушу радости мгновенной,
Я не открою им дверей сознанья,
И ныне, в гордости моей смиренной,
Даю обет великого молчанья.

В безмолвьи прохожу я мимо, мимо,
Закрыв лицо,- в неузнанные дали,
Куда ведут меня неумолимо
Жестокие и смелые печали.

1900

ПОЧЕМУ

О Ирландия, океанная,
Мной не виденная страна!
Почему ее зыбь туманная
В ясность здешнего вплетена?

Я не думал о ней, не думаю,
Я не знаю ее, не знал...
Почему так режут тоску мою
Лезвия ее острых скал?

Как я помню зори надпенные?
В черной алости чаек стон?
Или памятью мира пленною
Прохожу я сквозь ткань времен?

О Ирландия неизвестная!
О Россия, моя страна!
Не единая ль мука крестная
Всей Господней земле дана?

Сентябрь 1917

СВЕТ
  Стоны,
  Стоны,
  Истомные,
  Бездонные,
  Долгие звоны
  Похоронные,
  Стоны,
  Стоны...
  Жалобы,
  Жалобы на Отца...
  Жалость язвящая, жаркая,
  Жажда конца,
  Жалобы,
  Жалобы...
Узел туже, туже,
Путь все круче, круче,
Все уже, уже, уже,
Угрюмей тучи,
Ужас душу рушит,
Узел душит,
Узел туже, туже, туже...
  Господи, Господи,- нет!
  Вещее сердце верит!
  Боже мой, нет!
  Мы под крылами Твоими.
  Ужас. И стоны. И тьма... а над ними
  Твой немеркнущий Свет.

1915

СВОБОДНЫЙ СТИХ

Приманной легкостью играя,
Зовет, влечет свободный стих.
И соблазнил он, соблазняя,
Ленивых, малых и простых.

Сулит он быстрые ответы
И достиженья без борьбы.
За мной! За мной! И вот поэты
Стиха свободного рабы.

Они следят его извивы,
Сухую ломкость, скрип углов,
Узор пятнисто-похотливый
Икающих и пьяных слов...

Немало слов с подолом грязным
Войти боялись... А теперь
Каким ручьем однообразным
Втекают в сломанную дверь!

Втекли, вшумели и врылились...
Гогочет уличная рать.
Что ж! Вы недаром покорились:
Рабы не смеют выбирать.

Без утра пробил час вечерний,
И гаснет серая заря...
Вы отданы на посмех черни
Коварной волею царя!

. . . . . . . . . . . . . .
А мне - лукавый стих угоден.
Мы с ним веселые друзья.
Живи, свободный! Ты свободен -
Пока на то изволю я.

Пока хочу - играй, свивайся
Среди ухабов и низин.
Звени, тянись и спотыкайся,
Но помни: я твой властелин.

И чуть запросит сердце тайны,
Напевных рифм и строгих слов -
Ты в хор вольешься неслучайный
Созвучно-длинных, стройных строф.

Многоголосы, тугозвонны,
Они полетны и чисты -
Как храма белого колонны,
Как неба снежного цветы.

1915

СВЯТОЕ

Печали есть повсюду...
Мне надоели жалобы;
Стихов слагать не буду...
О, мне иное жало бы!

Пчелиного больнее,
Змеиного колючее...
Чтоб ранило вернее,-
И холодило, жгучее.

Не яд, не смерть в нем будет;
Но, с лаской утаенною,
Оно, впиваясь,- будит,
Лишь будит душу сонную.

Чтобы душа дрожала
От счастия бессловного...
Хочу - святого жала,
Божественно-любовного.

1905

СЕЙЧАС

Как скользки улицы отвратные,
	Какая стыдь!
Как в эти дни невероятные
	Позорно - жить!

Лежим, заплеваны и связаны
	По всем углам.
Плевки матросские размазаны
	У нас по лбам.

Столпы, радетели, водители
	Давно в бегах.
И только вьются согласители
	В своих Це-ках.

Мы стали псами под заборными,
	Не уползти!
Уж разобрал руками черными
	Викжель - пути...

9 ноября 1917

СНЕГ

Опять он падает, чудесно молчаливый,
   Легко колеблется и опускается...
Как сердцу сладостен полет его счастливый!
   Несуществующий, он вновь рождается...

Все тот же, вновь пришел, неведомо откуда,
   В нем холода соблазны, в нем забвенье...
Я жду его всегда, как жду от Бога чуда,
   И странное с ним знаю единенье.

Пускай уйдет опять - но не страшна утрата.
   Мне радостен его отход таинственный.
Я вечно буду ждать его безмолвного возврата,
   Тебя, о ласковый, тебя, единственный.

Он тихо падает, и медленный и властный...
   Безмерно счастлив я его победою...
Из всех чудес земли тебя, о снег прекрасный,
   Тебя люблю... За что люблю - не ведаю.

1897

СНЕЖНЫЕ ХЛОПЬЯ

Глухим путем, неезженным,
На бледном склоне дня
Иду в лесу оснеженном,
Печаль ведет меня.

Молчит дорога странная,
Молчит неверный лес...
Не мгла ползет туманная
С безжизненных небес —

То вьются хлопья снежные
И, мягкой пеленой,
Бесшумные, безбрежные,
Ложатся предо мной.

Пушисты хлопья белые,
Как пчел веселых рой,
Играют хлопья смелые
И гонятся за мной,

И падают, и падают...
К земле все ближе твердь...
Но странно сердце радуют
Безмолвие и смерть.

Мешается, сливается
Действительность и сон,
Все ниже опускается
Зловещий небосклон —

И я иду и падаю,
Покорствуя судьбе,
С неведомой отрадою
И мыслью — о тебе.

Люблю недостижимое,
Чего, быть может, нет...
Дитя мое любимое,
Единственный мой свет!

Твое дыханье нежное
Я чувствую во сне,
И покрывало снежное
Легко и сладко мне.

Я знаю, близко вечное,
Я слышу, стынет кровь...
Молчанье бесконечное...
И сумрак... И любовь.

1894

СОНЕТ (НЕ СТРАШНО МНЕ…)
Не страшно мне прикосновенье стали
И острота и холод лезвия.
Но слишком тупо кольца жизни сжали
И, медленные, душат как змея.
Но пусть развеются мои печали,
Им не открою больше сердца я...
Они далекими отныне стали,
Как ты, любовь ненужная моя!

Пусть душит жизнь, но мне не душно.
Достигнута последняя ступень.
И, если смерть придет, за ней послушно
Пойду в ее безгорестную тень:-
Так осенью, светло и равнодушно,
На бледном небе умирает день.

1894

СТЕКЛО
В стране, где все необычайно,
Мы сплетены победной тайной.
Но в жизни нашей, не случайно,
Разъединяя нас, легло
Меж нами темное стекло.
Разбить стекла я не умею.
Молить о помощи не смею;
Приникнув к темному стеклу,
Смотрю в безрадужную мглу,
И страшен мне стеклянный холод...
Любовь, любовь! О дай мне молот,
Пусть ранят брызги, все равно,
Мы будем помнить лишь одно,
Что там, где все необычайно.
Не нашей волей, не случайно,
Мы сплетены последней тайной...

Услышит Бог. Кругом светло.
Он даст нам сил разбить стекло.

1904

СЧАСТЬЕ

Есть счастье у нас, поверьте,
   И всем дано его знать.
В том счастье, что мы о смерти
   Умеем вдруг забывать.
Не разумом, ложно-смелым.
   (Пусть знает,— твердит свое),
Но чувственно, кровью, телом
   Не помним мы про нее.

О, счастье так хрупко, тонко:
   Вот слово, будто меж строк;
Глаза больного ребенка;
   Увядший в воде цветок,—
И кто-то шепчет: «Довольно!»
   И вновь отравлена кровь,
И ропщет в сердце безвольном
   Обманутая любовь.

Нет, лучше б из нас на свете
   И не было никого.
Только бы звери, да дети,
   Не знающие ничего.

Весна 1933

ЦВЕТЫ НОЧИ

О, ночному часу не верьте!
Он исполнен злой красоты.
В этот час люди близки к смерти,
Только странно живы цветы.

Темны, теплы тихие стены,
И давно камин без огня...
И я жду от цветов измены,-
Ненавидят цветы меня.

Среди них мне жарко, тревожно,
Аромат их душен и смел,-
Но уйти от них невозможно,
Но нельзя избежать их стрел.

Свет вечерний лучи бросает
Сквозь кровавый шелк на листы...
Тело нежное оживает,
Пробудились злые цветы.

С ядовитого арума мерно
Капли падают на ковер...
Все таинственно, все неверно...
И мне тихий чудится спор.

Шелестят, шевелятся, дышат,
Как враги, за мною следят.
Все, что думаю,- знают, слышат
И меня отравить хотят.

О, часу ночному не верьте!
Берегитесь злой красоты.
В этот час мы все ближе к смерти,
Только живы одни цветы.

1894

ЮНЫЙ МАРТ
    "Allons, enfants, de la patrie..."

Пойдем на весенние улицы,
Пойдем в золотую метель.
Там солнце со снегом целуется
И льет огнерадостный хмель.

По ветру, под белыми пчелами,
Взлетает пылающий стяг.
Цвети меж домами веселыми
Наш гордый, наш мартовский мак!

Еще не изжито проклятие,
Позор небывалой войны,
Дерзайте! Поможет нам снять его
Свобода великой страны.

Пойдем в испытания встречные,
Пока не опущен наш меч.
Но свяжемся клятвой навечною
Весеннюю волю беречь!

8 марта 1917

Источник: http://rupoem.ru

Эссе Беллы Ахмадулиной «Сны о Грузии»

ВОСПОМИНАНИЕ О ГРУЗИИ
Вероятно, у каждого человека есть на земле тайное и любимое пространство, которое он редко навещает, но помнит всегда и часто видит во во сне. Человек живет дома, на родине, там, где ему следует жить; занимается своим делом, устает, и ночью, перед тем, как заснуть, улыбается в темноте и думает: «Сейчас это невозможно, но когда-нибудь я снова поеду туда…»
Так я думаю о Грузии, и по ночам мне снится грузинская речь. Соблазн чужого и милого языка так увлекает, так дразнит немые губы, но как примирить в славянской гортани бурное несогласие согласных звуков и издать тот глубокий клекот, который все нарастает в горле, пока не станет пением.
Мне кажется, никто не живет в такой близости пения, как грузины. Между весельем и пением, печалью и пением, любовью и пением вовсе нет промежутка, Если грузин не поет сейчас, то только потому, что собирается петь через минуту.
Однажды осенью в Кахетии мы сбились с дороги и спросили у старого крестьянина, куда идти. Он показал на свой дом и строго сказал: «Сюда». Мы вошли во двор, где уже сушилась чурчхела, а на ветках айвы куры вскрикивали во сне. Здесь же, под темным небом, хозяйка и две ее дочери ловко накрыли стол.
Сбор винограда только начинался, но квеври — остроконечные, зарытые в землю кувшины—уже были полны юного, еще не перебродившего вина, которое пьется легко, а хмелит тяжело. Мы едва успели его отведать, а уже все пели за столом во много голосов, и каждый голос знал свое место, держался нужной высоты. В этом пении не было беспорядка, строгая, неведомая мне дисциплина управляла его многоголосьем.
Мне показалось, что долгожданная тайна языка наконец открылась мне, и я поняла прекрасный смысл этой песни: в ней была доброта, много любви, немного печали, нежная благодарность земле, воспоминание и надежда, а также все остальное, что может быть нужно человеку в такую счастливую и лунную ночь.

ПОЭЗИЯ — ПРЕЖДЕ ВСЕГО (К 80-летию со дня рождения Галактиона Табидзе.)

   О друзья, лишь поэзия — прежде, чем вы,
прежде времени, прежде меня самого,
прежде первой любви, прежде первой травы,
первого снега и прежде всего.

Так — приблизительно так, ведь это всего лишь перевод—сказал он в ту прекрасную пору жизни, когда душа художника испытывает молодость и зрелость как одно состояние, пользуется преимуществами двух возрастов как единым благом: равновесием между трепетом и дисциплиной, вдохновением и мастерством. В мире свершились великие перемены, настоящее время ощущалось не как длительность, а как порыв ветра на углу между прошлым и будущим. Энергия этого ветра развевала знамена, холодила щеки, предопределяла суть и форму стихов. Он был возбужден, зачарован. Он ликовал. К этому времени он пережил и написал многое.

Светает! И огненный шар
раскаленный встает из-за моря…
Скорее — знамена!
Возжаждала воли душа,
и раннею ранью, отвесной тропою,
раненой ланью спеша,
летит к водопою…
Терпеть ей осталось немного.
Скорее—знамена!
Слава тебе, муку принявший
и павший в сражении витязь!
Клич твой над нами витает:
— Идите за мною, за мною!
Светает!
Сомкнитесь,
сомкнитесь, сомкнитесь!
Знамена, знамена…
Скорее — знамена!
(1917)

Еще в двенадцатом году было написано и с тех пор пребывает в классике грузинской поэзии стихотворение «Я и ночь». «В классике» — звучит величественно и отчужденно, словно вне нас, в отторжением бессмертии, в торжественном «нигде», так звучит, а значит — именно «везде», в достоверной материи пространства, в живой плоти людей. Ночь—время и место поэтического действия, предмет созерцания и сама соглядатай, ночь—образ мироздания, вплотную подведенный к зрению и слуху. Я—и ночь, я—и мерцающая Вселенная, и неутолимая мука, творящаяся между нами, — суть моего ремесла, от которого нет отдыха и защиты. Можно сказать так, но это совсем не похоже на волшебство, ускользающее от иноязыкого исследователя этого стихотворения. Попробую сказать по-другому:

Только ночь — очевидец
невидимой муки моей.
И мое тайнословье—
всеведущей — ведомо ей.

Почти точно, но какая пустая бездна несоответствия вмещается в это «почти»! Но он сказал: «Я и ночь», раз навсегда присвоив ночь себе и предав себя ей, станемте искать его в ночи, павшей на тбилисские улицы, дворы и закоулки.
В пятнадцатом году — «Мери». Бедная, счастливая, неверная, прекрасная Мери! Все уста, открытые для грузинской речи, вовеки будут повторять ее имя, и все потому, что с другим, с другим венчалась она в ненастную ночь, не оставив поэту никакого утешения, кроме его собственных стихов, да Шекспира, который один мог соответствовать этой скорби.
Ночь, Мери, Знамена. Ранящий мир, любовь, события истории воспринимаются и воспроизводятся им с равным пристрастием сердца, единственным ведомым ему способом.

Наши души белеют белее, чем снег.
Занимается день у окна моего.
И приходит поэзия — прежде, чем свет,
прежде Свети-Цховели и прежде всего.

Так написал он, когда был еще молод и уже достаточно многоопытен, чтобы сформулировать свою главную страсть и доблесть и вынести ее в заглавие личности, своей судьбы, драгоценных для Грузии и общей культуры людей. Нет ли в этой формуле профессиональной замкнутости, усеченности? Видимо, нет. Ведь, когда он писал это, его звали Галактион Табидзе, а вскоре стали звать и теперь зовут Галактион, и только, потому что на его земле его имя не требует уточнения, он—единственный. И я счастлива, что неисчислимо много раз я видела, как действует это имя на самых разных жителей Грузии, каким выражением света и многознания отзываются их лица на заветный пароль этого имени. Счастлива, что вообще на свете бывает такая любовь всех, действительно всех людей к своему поэту, к своей поэзии. Только об этой любви и хотела я повести речь, чтобы вовлечь, заманить в нее новых пленников, как меня когда-то вовлекли и заманили добрые люди— а потом уже сам Галактион, когда душа была возделана, готова и открыта для любви. Все мы знаем, что многие творения великих грузинских поэтов блестяще переводились на русский язык, но это не вполне относится к Галактиону Табидзе, чья хрупкая и прихотливая музыка легко разрушается даже от бережного прикосновения, — в чем тут дело, не берусь судить. Иногда кажется, что сами стихи его одушевленно упорствуют в непреклонном желании остаться в естественной и неприкосновенной гармонии родного языка, не хотят нести неизбежного убытка.
Пристальное чтение станет легче и благодатней для нас, если мы предпошлем ему предысторию заведомой нежности к поэту, к его мятежному и сложному нраву, к его обширному, не простому, многообразному творчеству, столь дорогому для тех, кто говорит с ним на одном языке. А уж в этом надо поверить им на слово.
Так я поверила Вам, батоно Сандро, старый кахетинский крестьянин, чьи руки можно читать, как книгу о щедрой земле, о долгом труде. Спасибо Вам, что Вы позвали нас в дом лишь за ту заслугу, что мы были путники, бредшие мимо, что луна вставала над виноградником, что стихи Галактиона, сложные для некоторых специально ученых людей, для Вас были вовсе просты.
Вы, пекари из райской преисподней, где всю ночь сотворяется хлеб, мне жаль, что мой перевод «Мери» много несовершенней горячего хлеба, вознаградившего меня за этот труд.
Вы, несравненный Ладо Гудиашвили, как я люблю Ваш дом—я только в последний раз заметила, как он красив сам по себе, прежде я все не замечала, что вообще есть дом,—все смотрела, как Вы похаживаете возле Ваших дивных полотен, застенчиво объявляя их названия и смысл, ободряя родительским взором соцветья и созвездья красок. Ваша память и Ваше искусство многое знают о Галактионе.
А Вас мне не сыскать, ночной сторож, мы грелись возле Вашего костра. Вы не раз видели Галактиона, он бродил по этим улицам, ему было легко и просто говорить—Вы сказали: «Говорить со мной, с таким, как я». Таких, как Вы, я не встречала больше, но и другие люди рассказывали похожие истории…
И вот, всех упомянутых и всех неупомянутых людей я поздравляю с лучшей радостью, с днем рождения великого поэта, чья жизнь все будет длиться и расти, и смерти его не останется вовсе — останутся рождение и стихи.

Что же, город мой милый, на ласку ты скуп?
Лишь последнего жду я венка твоего.
И уже заклинанья срываются с губ:
Жизнь. И Смерть. И Поэзия—прежде всего.

ОТРЫВОК

Осенью минувшего года я впервые была в том Тбилиси, где нет Чиковани. Где нет Леонидзе. Город, любовно затверженный мной наизусть, но преображенный, искаженный их отсутствием, был мне нов и неведом. Как изменился вид на Метехи!
Но платаны на проспекте Руставели — розовели в честь предстоящей зимы!
Женщина, изогнувшись, освобождала окно от штор и допускала солнце к обилию цветущих холстов, к чрезмерной зрелости желтых роз в просторных сосудах. В огромном свете комнаты — седой, изящно сломанный в силуэте, ненаглядно красивый, шел Ладо Гудиашвили, искоса общаясь со своими творениями. Нежные, причудливые, совершенные в прелести или заданном уродстве, они взывали к нему со стен, толпились и клубились вокруг, но все же подлежали его власти, и он с неловкостью объяснял простой смысл их доброго значения. Чудеса продолжались, и в их обширном воздухе длилась жизнь прежних, прекрасных участников. Где-то под потолком еще витало дивное бормотание любимого переделкинского гостя — восемь лет прошло с тех пор, как им любовались здесь в последний раз.
Душа моя возвращалась из горя, как из долгого странствия, и разве когда-нибудь отступится она от Метехи?
Тбилиси — назывался этот город, и — что мне было делать? — я вновь любила его, как ни одно другое место земли. По поводу любого места земли слух мой дольше страдает от любви, чем зрение. Память зрачков уже освобождается от лиц и пейзажей, а чужой язык еще живет во мне, бурно творится сам по себе, терзая меня близостью и недоступностью. Ни с одной чужой речью не общалась я так долго и близко, как с грузинской. Она вплотную обступала меня говором и пеньем, искушая неловкую славянскую гортань трудиться до кровавых ссадин, чтобы воспроизвести стычку и несогласие согласных звуков и потом отдохнуть в привольи долгого «и». Как мучалась я из-за этой, не данной мне, музыки—мне не было спасения в замкнутости, потому что вода, льющаяся из крана, внятно обращалась ко мне по-грузински.
Но наступала таинственная ночь труда, и эта речь, еще недавно бывшая сильнее меня, лежала передо мной бездыханным подстрочником— бедная, беззащитная и нагая. Теперь от одной меня зависели ее жизнь или смерть в ином языке. С течением времени я научилась мгновенно множить дословный перевод на воображаемую музыку и по подстрочнику именно грузинского стихотворения сразу же определять, с каким поэтом имею дело.
Да, нет счастья надежнее, чем талант другого человека, единственно позволяющий быть постоянно очарованным человечеством. Кроме всей жизни, я помню ночь такого счастья, преувеличенного до чрезмерности синевой зелени за окном и предрассветными соловьями.


«ПРЕКРАТИМ ЭТИ РЕЧИ НА МИГ»
(К 70-летию со дня рождения Симона Чиковани.)

Даже если его собеседник не имел других заслуг и отличий, кроме замечательно круглых и румяных молодых щек, а также самоуверенной склонности объединять все слова в свадебные союзы созвучий,—даже и тогда он заботливо склонял к нему острое, быстрое лицо и тратил на него весь слух, видимо, полагая, что человеческие уста не могут открываться для произнесения вздора. Щеки, вздор и угрюмое желание зарифмовать все, что есть, были моим вкладом в тот день, когда Антокольский среди московского снегопада ни за что ни про что—просто моя судьба счастливая!—впервые дарил мне Чиковани. Почему-то снег сопутствовал всем нашим последующим московским встречам, лето оставалось уделом его земли, и было видно при снеге, что слово «пальто» превосходит солидностью и размером то, что накидывал Чиковани на хрупкую худобу, — так, перышко, немного черноты, условная дань чужой зиме. Так же, как его «дача», его загородные владения не имели ни стен, ни потолка, ни других тяжеловесных пустяков, ничего, кроме сути: земли, неба, множества фиалок и разрушенной крепости вдали и вверху, на горе.
Обремененный лишь легкостью силуэта, он имел много удобств и преимуществ для того, чтобы «привлечь к себе любовь пространства»: оно само желало его, втягивало, само трудилось над быстрым лётом его походки и теперь совершенно присвоило, растворило в себе. Эта выдумка поэтов о «любви пространства» применительно к ним самим —совершенная правда. Я уверена, что не только Чикованй любил Горвашское ущелье, Атени, Алазань, но и они любили его, отличая от других путников, и по нему теперь печалится Гремская колокольня.

Теперь и сам я думаю: ужели
по той дороге, странник и чудак,
я проходил?
Горвашское ущелье,
о, подтверди, что это было так!

Так это и было, он проходил, и мир, скрывающий себя от взора ленивых невежд, сверкал и сиял перед ним небывалостью причуд и расцветок. Опасно пламенели оранжевые быки, и олени оставляли свои сказочные должности, неуместно включаясь в труд молотьбы на гумне. Не говоря уже о бледной чьей-то невесте, которая радугой вырвалась из скуки одноцветья и предстала перед ним, «подобная фазану»: таинственная и ослепительная. Разум его, затуманенный волшебством сновидений, всегда был зорок и строг.

Мне снился сон—и что мне было делать?
Мне снился сон—я наблюдал его.
Как точен был расчет—их было девять:
дубов и дэвов. Только и всего… .
…Я шел и шел за девятью морями.
Число их подтверждали неспроста
девять ворот, и девять плит Марабды,
и девяти колодцев чистота.

Казалось бы, что мне в этом таинственном числе «девять», столь пленительном для грузинского воображения, в дэвах, колодцах, в горах, напоминающих «квеври»—остроконечные сосуды для вина? Но еще тогда, при первом снегопаде, он прельстил меня, заманил в необъяснимое родство, и мой невзрачный молодой ум впервые осенила догадка, что нет радости надежнее, чем талант другого человека. Но вот Симон Чиковани уехал в Тбилиси, а я осталась здесь—его влюбленным и прилежным братом, и этого неопределенного звания мне навсегда хватит для гордости и сиротства. Тяжкий, драгоценный, кромешный труд перевода в связи с Чиковани был для меня блаженством— радостью было воспроизвести в гортани его речь:

И, так и не изведавшая муки,
ты канула, как бедная звезда.
На белом муле, о, на белом муле
в Ушгули ты спустилась навсегда.

Тайна этой легкости подлежит простой разгадке. У Чиковани и в беседах, и в мимолетных обмолвках, и в стихах предмет, который он имеет в виду, и слово, потраченное на определение предмета, точно совпадают, между ними нет разлуки, пустоты, и в этом счастливая выгода его слушателя и переводчика. Расплывчатость рассуждений, обманная многозначительность—вот где хлебнешь горюшка.
Но я не хочу говорить о стихах, о переводах. В этом разберутся другие, многоученые люди. Я вообще предпочла бы молчать, любить, вспоминать и печалиться, отозвавшись на его давнее приглашение к тишине, надобной природе для лепета и бормотания:

Прекратим эти речи на миг,
пусть и дождь свое слово промолвит,
и средь тутовых веток немых
очи дремлющей птицы промоет.

 Еще один снегопад был между нами. Какая была рань весны, рань жизни — еще снег был свеж и силен, еще никто не умер в мире — для меня. В старинной синеве сумерек, доверху наполненных снегопадом, в качании андерсеновского фонаря, вдруг—милое, быстрое лицо, не умеющее медлить в одном выражении, сейчас сосредоточенное на улыбке радости и привета. Затем—ошибусь между тропинкой и сугробами, под дополнительным снегопадом с задетых дерев— к дому и в дом. В теплых сенях—беспорядок объятий, возгласов, таянье шапок.
— Симон и Марика! (Это Чиковани.) Павел и Зоя! (Это Антокольские.)
Кем приходятся мне эти четверо? Какое точное название даст им душа, обмершая в нестерпимой родимости и боли?
Там, пока пили вино и долгий малиновый чай, читали стихи и сетовали на малые невзгоды жизни, был ли мне дан, из другого, предстоящего возраста, злак, что это беспечное сидение впятером вкруг стола и есть счастье, быстролетящая драгоценность обстоятельств, что больше мне так не сидеть никогда?

В глаза чудес, исполненные света,
всю жизнь смотрел я, не устав смотреть.
О, девять раз изведавшему это
не боязно однажды умереть.

Разумеется. И я так думаю. Но вот он спускается с крыльца, уходит, оборачиваясь и улыбаясь, в голубую глубину вселенной, уже никаким объятием нежности его не — удержишь, и снега, звезды, деревья смыкаются над ним— навсегда. Как я потом полечу, поеду, поплетусь, как потащу себя вверх по той лестнице, в те комнаты, большими окнами озирающие цирковую площадь, как совладаю со слепотою плача?
Из тех пятерых, сидевших за столом, двон нас осталось, и жадно смотрим мы друг на друга.
Иногда юные люди приходят ко мне. Что я скажу им? Им лучше известно, как соединять воедино перо, чернила и бумагу. Одно, одно лишь надо было бы сказать—пусть ненасытно любуются лицами тех, кого любят. В сослагательном наклонении так много печали: ему сейчас исполнилось бы семьдесят лет. Но я ничего не говорю.

Как миндаль облетел и намок!
Дождь дорогу марает и моет—
это он подает мне намек,
что не столько я стар, сколько молод.
Слышишь?—в тутовых ветках немых
голос птицы свежее и резче.
Прекратим эти речи на миг,
лишь на миг прекратим эти речи.

АННЕ КАЛАНДАДЗЕ
К 50-летию поэтессы.   

 Речь об Анне Каландадзе, об Анне, о торжественном дне ее рождения, но прежде — о былом, о скромном дне рождения цветов миндаля на склонах Мтацминды, о марте, бывшем давно. Какая весна затевалась! Я проснулась поутру, потому что дети в доме напротив, во множестве усевшись на подоконник, играли в зеркало и в солнце и посылали огонь в мое окно, радио гремело: «У любви, как у пташки, крылья…» Начинался день, ведущий к Анне, ослики по дороге во Мцхету кричали о весне, и сколько же там было анемонов! А у Симона Чиковани, у совершенно живого, невредимого, острозрячего Симона, дача была неподалеку—что за дача: дома нет, зато земли и неба в избытке, за рекой, на горе, четко видны развалины стройных древних камней, и виноградник уже очнулся от зимней спячки, уже хлопотал о незримом изначалье вина. Люди, оснащенные высшим даром, имеют свойство дарить нам себя и других. Сиял день весны, Симон был жив и здоров, но подарки еще не иссякли, и Симон восклицал: «Кацо, ты не знаешь Анны, но ты узнаешь: Анна—прекрасна!» К вечеру я уже знала, что Анна —прекрасна, большой поэт, и ее язык, собственный, ведомый только ей, не меньше всего грузинского языка по объему и прелести звучания. На крайнем исходе дня пришла маленькая Анна, маленькая, говорю, потому, что облик ее поразил и растрогал меня хрупкостью очертаний, серьезнейшей скромностью и тишиной—о, такие не суетятся, мыслят и говорят лишь впопад и не совершают лишних поступков.
Потом, в Москве, в счастливом уединении, я переводила стихотворения Анны Каландадзе, составившие ее первую русскую книгу—совсем маленькую, изданную в Тбилиси. Спасибо, Анна,—я наслаждалась. В тесной комнате с зелеными обоями плыли облака Хетты, Мидии, Урарту, боя-| рышник шелестел, витали имена земли: Бетания, Шиомгвиме, Орцхали… Анна была очевидна и воздушно чиста, и сколько Грузии сосредоточенно и свободно помещено в Анне! Ее страсть к родимой речи, побуждающая к стихосложению и специальным филологическим занятиям, все еще не утолена, склоняет ее к мучению, а нам обещает блаженство. Анна, когда живет и пишет, часто принимает себя за растения земли: за травинку, за веточку чинары, за соцветие магнолии, за безымянный стебелек. Что ж, она, видимо, из них, из чистейших земных прорастаний, не знающих зла и корысти, имеющих в виду лишь зеленеть на благо глазам, даже под небрежной ногой незоркого прохожего, — лишь зеленеть победно и милосердно. Пусть всегда зеленеет! Годы спустя, в Тбилиси, опять пришла Анна с букетиком фиалок—думайте, что метафора, мне все равно, но Анна и цветок по имени «иа» были в явном родстве и трудно отличимы друг от друга.
Да, я переводила Анну и наслаждалась, но и тогда предугадывала, а теперь знаю, что не могла соотноситься на равных с поэтом, о котором пекусь всей душой: я была моложе и я была—хуже. Но много лет прошло, и я еще улучшусь, Анна, я вернусь к Вашим стихам, чтобы, лишенные первоначальной сути, они не сиротствовали в чужом языке, в моем родном языке, а славно и нежно звучали.
До свидания, Анна, кланяюсь, благодарю, поздравляю, благоденствуйте в Тбилиси—за себя, за Симона, за Гоглу, и примите в обратный дар строку Вашего стихотворения:
«Мравалжамиер, многие лета!»

СТИХОТВОРЕНИЕ, ПОДЛЕЖАЩЕЕ ПЕРЕВОДУ…

Стихотворение, подлежащее переводу, проживает сложную, трехкратную жизнь. Оно полнокровно существует на родном языке и потом как будто умирает в подстрочнике. Лишенное прежней стройности и музыки, оно кажется немым, бездыханным. И это — самый опасный, самый тревожный момент в судьбе стихотворения. Как поступит с ним переводчик? Сумеет ли он воскресить его, даровать ему новую жизнь, не менее щедрую и звучную, или так и оставит его неодушевленным?
Мне всегда казалось, что в подстрочном переводе есть что-то обнаженное, беззащитное. Он—дитя, оставленное без родительского присмотра. Теперь от переводчика, человека постороннего, зависит: усыновить ли это дитя, вдохнуть ли в него всю свою нежность и заботу, или так и оставить его убогой сиротой в чужом языке.
Поэтому я думаю, что перевод—это проявление огромного доверия двух поэтов, где один из них приобщает другого к своей сокровенной тайне. И тому, другому, нужно иметь много деликатности, проницательности и фантазии, чтобы по контурам подстрочника восстановить действительный облик стихотворения, подобно тому, как ученый восстанавливает по черепу черты прекрасного древнего лица.
Вероятно, смысл перевода сводится к одному — переведенное стихотворение должно стать не смутным намеком на его первоначальные достоинства, а полноправным участником другой поэзии, праздником другого языка.
Но все это — очевидно, и спор возникает только вокруг пределов точности, не установленных до сих пор.
Мне хотелось бы сослаться на свою работу над переводами грузинских поэтов — не потому, что я считаю ее поучительным примером, а просто потому, что в ней я осведомлена больше, чем в какой-либо другой, может быть более удачной.
Должна признаться, что я никогда не старалась соблюдать внешние приметы стихотворения: размер, способ рифмовки — исходя при этом из той истины, что законы звучания на всех языках различны. Полная любви и участия к доверенным мне стихам, я желала им только одного— чтобы они стали современными русскими стихами, близкими современному русскому читателю.
Пытаясь сохранить нежную, сбивчивую, трепетную речь Анны Каландадзе, прекрасную странность ее оборотов, я часто прибегала к свободным, необременительным размерам. Я брала за основу строки подлинника, цельность которых не имела права нарушить: «О, есть что-то, безмерно заставляющее задуматься…», «Я слечу на твои синие ветки, сирень…»—и приспосабливала к ним все стихотворение. Кроме того, этим замедленным ритмом мне хотелось подчеркнуть задумчивость, сердечную рассеянность поэтессы, необыкновенную привольность ее души. И напротив, напряжение острого чувства, патриотического, любовного, я пробовала передать короткой, напористой строкой, отчетливыми рифмами.
Я точно повторяла вслед за Каландадзе все географические названия в их подборе — тоже качество ее поэтического характера, ее страстная привязанность к Грузии.
Иногда, увлекаясь стихотворением, я позволяла себе некоторую свободу — но для того только, чтобы компенсировать потери, обязательные при переводе на другой язык.
Для грузинского читателя не секрет, что в прекрасном стихотворении Симона Чиковани «По пути в Сванетию» нет строк, впоследствии появившихся в переводе: «Теперь и сам я думаю—ужели по той дороге, странник и чудак, я проходил…» Но не думаю, чтобы этим определением— «странник и чудак», выбранным по собственной воле, я обманула русского читателя—я хотела еще раз напомнить ему о том, как причудлив, капризен внутренний мир этого поэта.
Мне пришлось несколько упростить стихотворение «Девять дубов», чтобы сделать его доступным русскому воображению, не испытывающему благоговения перед таинственной цифрой девять, плохо осведомленному в повадках дэвов.
Чтобы читатель не был строг к замысловатым образам  стихотворения, не спрашивал с них строгой реальности, ввела в конце строки, намекающие на восточную сказоность, на волшебство, открытое поэту: «В глаза чудес, ис- полненные света, всю жизнь смотрел я, не устав смотреть».
Я думаю, что иногда переводчик волен опустить те или иные детали, имея в виду не только разницу языков, но и разницу в поэтической психологии, в кругу образов различных народов.
В стихотворении Чиковани «Задуманное поведай облакам» есть строки: «Красотой своей ты наполнила кисет моей души…» Полностью доверяя поэту, мне очень дорогому, я ни минуты не сомневалась, что по-грузински этот образ поэтичен и закономерен. Но в дословном переводе на русский язык он звучит грубо, почти вульгарно, и я попыталась обойтись без него, тем более, что очарование женщины и чувство поэта и так были очевидны.
Таким образом, автору угрожают две опасности со стороны переводчика, две свободы: преувеличение или преуменьшение. Мне кажется, в интересах стихотворения и то и другое в какой-то мере допустимо. И вряд ли удастся точно установить, математически вычислить—в какой именно мере. Вероятно, определить это может только caм поэт, в одном случае поступая так, в другом — иначе. Достоверным кажется мне только одно—свобода переводчика  возможна до тех пор, пока она не наносит ущерба свободе автора. При переводе должны оставаться неприкосновенными весь внутренний мир поэта, лад его мышления и существенные конкретные детали поэтического материала. Так, было бы грешно, да и не нужно, изменить эти, например, точные строки Чиковани: «А после—шаль висела у огня…», «Колени я укрепил ходьбою…», «Изогнутою, около Двуречья тебя увидеть захотел я вдруг…» В них и поэтическая мысль, и заведомое русское звучание настолько полноценны, что нет нужды их переиначивать. Это тот случай, когда грузинская грамматика обогащает русский текст. Я надеюсь, что стихотворение «Олени в гумне» обладает самостоятельным русским звучанием, и все же, конечно, это совершенно грузинское стихотворение—не только из-за отраженной в нем географии, но и из-за такого, например, странного на первый взгляд, прекрасного, грузинского образного поворота: «И вдруг, подобная фазану, невеста вышла на крыльцо…» И, наверно, переводчик должен быть очень бережен к этим проявлениям щедрого национального своеобразия.
Невольно присоединившись к дискуссии, я, кажется, не возразила ни той, ни другой стороне. Я просто хотела поделиться с товарищами по делу перевода некоторыми соображениями и подтвердить мое глубокое пристрастие к грузинской поэзии, давшей мне много радости.

ГРУЗИНСКАЯ ПОЭЗИЯ ВСЕГДА
БУДЕТ СО МНОЙ

Стенограмма выступления 15 марта 1962 г.

Мне бы тоже изложить мою точку зрения на дело художественного перевода, но у меня нет точки зрения, а есть зрение. У меня есть руки, которыми я пишу, есть мое сердце, при помощи которого я работаю, и дальше я пойти не могу.
Здесь много говорили о том, как следует переводить. Это полезно, это поучительно, и я все-таки не знаю, как надо переводить. Если бы мы знали, было бы больше прекрасных переводов Галактиона Табидзе и других.
Я еще хочу сослаться на обязательный момент—деловитость. Будем рассматривать наши совещания не только как программу работы Союза писателей, как мероприятие нашей общественной жизни, но подумаем, что привело нас друг к другу, что влечет нас встречаться и говорить об одном и том же. Я имею в виду искусство, то, что всегда сближает нас, а кроме этого у нас нет ничего.
Я рассматриваю перевод, как любовь одного человека к другому. Я так говорю не только потому, что мне довелось любить поэтов, которых я переводила, что через стихи Симона Чиковани, Анны Каландадзе я видела их облик, а потому, что я бесконечно доверяла им как поэтам и очень любила их.
Здесь говорили о подстрочниках. Наверное, жестокие слова, сказанные о подстрочнике, очень справедливы, но я думаю, что мы можем не признаваться друг другу в том, каким образом работали. Давайте будем делиться результатами нашей работы, и они скажут сами за себя.
Я не собираюсь упрекать Пастернака в том, что он прибегал к подстрочнику, потому, что он постигал величайшую грузинскую поэзию, и было бы кощунством упрекать его. Я нежно отношусь к подстрочникам. Мне кажется, что подстрочник—это дитя, если можно так сказать, которое беззащитно, оно потеряло ту жизнь, в которой оно жило на родном языке, и еще не определило новой жизни. Пока это только дитя, с которым можно сделать все, что угодно. И лишь настоящее искусство поставит, направит, усыновит это дитя, сделает его не только своим ребенком, но отнесет ко всему миру, чтобы весь мир принял его в свои объятия.
Я не позволю глумиться над этим ребенком, не позволю сделать нечто дурное, пусть дитя всегда будет прекрасным.
Мне кажется, что есть еще один обязательный прием перевода, это — одержимость. Я буду на этом настаивать, и я говорю это не о себе, а о других. Товарищи, которые принимают участие в этом совещании, это люди, вооруженные не только знанием своего дела, но и своей способностью познать поэзию по подстрочнику. В наших условиях это обязательный технический прием, необходимый для художественного перевода. По подстрочнику только истинный поэт может понять смысл стихотворения.
Я все время говорю о поэзии, потому что больше ее знаю, и я уверена, что только настоящий поэт восстановит облик стихотворения, как облик прекрасного лица. Я ссылаюсь на себя не потому, что считаю себя примером в работе переводчика, просто я это больше знаю. Следует говорить о том. что знаешь лучше, о своем опыте, и я ссылаюсь на грузинскую литературу не в ущерб другой литературе, а опять-таки потому, что я ее больше знаю. Я специально ограничила себя переводом грузинской поэзии… Я хочу сосредоточить себя на этом языке. Я узнаю грузинские слова из тысячи других слов, я настроила себя на это и думаю, что это очень важно.
Мы говорим о пределах вольности перевода. Я думаю, что математическим способом не удастся вычислить должный предел. Мы всегда можем говорить, что можно сделать так или иначе, мы добивались переводов точных и неточных, и я знаю, что я делала. Я считаю, что истинно точным перевод можно сделать путем каких-то неточностей, потому что потери при переводе с одного языка на другой обязательно бывают. Мне никогда не удавалось восстановить звучание грузинских слов, я подчас специально нарушала размер и строй грузинского стихотворения, потому что то, что может звучать в грузинском размере, не может звучать в русском.
Опять-таки мне посчастливилось, я переводила те стихи, которые казались мне прекрасными, иначе я не могла бы работать над ними. Но есть моменты, которые не подлежат точному воспроизведению. Я уже говорила когда-то, как я переводила стихи Симона Чиковани. Там были вещи, которые я не могла воспроизвести точно, потому что при всем доверии к Симону Чиковани, при огромной нежности к его поэзии, я знала, что по-грузински это прекрасно, а по-русски это не может так звучать. И при переводе  Галактиопа Табидзе «Тебе тринадцать лет»—эти слова по-русски не звучат поэтически, и по-русски нельзя это сказать таким образом.
Я уважаю многих товарищей, которые упрекали меня в вольности перевода Галактиона Табидзе. Дело в том, что Галактион принадлежит Грузии, но каждый грузин не обязан знать, что может угрожать Галактиону. То, что мы даем из грузинской поэзии,—это очень много, но не для Грузии, а для России. Я хочу донести стихотворения Галактиона Табидзе до русского читателя и считаю это возможным Я не выкидывала ни строчки, не проявляла небрежности, а если и делала что-либо по-своему, то потому, что хотела осветить Галактиона по-русски так, как слышала по-грузински. Когда я хожу по ночам в Тбилиси, мне кажется, что хожу вместе с тенью Галактиона. Я знаю его стихотворение, я знаю, в чем его смысл, оно не чуждо логике, но оно все держится на музыке, которую я не могу точно воспроизвести,—не просите у меня невозможного. Я могу только сказать русскому читателю, что это звучит на грузинском языке божественно. Я хочу, чтобы русский читатель поверил мне на слово, что Галактион — великий поэт. Если бы для этого мне нужно было бы танцевать, я бы танцевала.
Я говорила, что иногда сама работа вынуждает нас к вольности. Когда я переводила стихотворение Симона Чиковани «Девять дубов», я тревожилась за него, я боялась, что это «дитя» не станет любимым русским читателем, У нас число девять не принято обыгрывать. Я специально ввела в конце стихотворения строки, которых не было у Чиковани. Я хотела, чтобы читатель понял, что поэт играет с ним, я хотела облегчить русскому читателю восприятие этого стихотворения.
Но есть какая-то точность, которую нельзя нарушить, и для этой точности нам нужно менять размер и находить пути, которые должны оставить неприкосновенными грузинские обороты тогда, когда они звучат прекрасно и по-русски.
Иногда я переводила стихотворения Симона Чиковани, Анны Каландадзе не соответствующим размерам с тем, чтобы передать ту сердечную сбивчивость, которая там была, чтобы донести ее до русского читателя.
В заключение я хочу сказать, что у нас очень много работы. Но я считаю грузинскую поэзию своей, и у меня не будет покоя, пока я не переведу всего того, что должна перевести.
Грузинская поэзия всегда будет со мной. Я буду служить искусству, которое сближает нас, дарует нам счастье и всех нас украшает.

Белла Ахмадулина. Сны о Грузии.  «Мерани». Тбилиси, 1977

Источник: http://www.niworld.ru

Михаил Аркадьевич Светлов

— Как легко быть Гарун-аль-Рашидом, как легко делать людям добро, а мы это делаем так редко… М. Светлов

Михаил Светлов

Украинский еврей.

Михаил Шейнкман (настоящая фамилия автора) родился в дореволюционный период в Днепропетровске, тогда еще Екатеринославе, в семье бедного ремесленника.

Будучи вполне обычным ребенком, Светлов не подозревал в себе любви к литературе до одного забавного момента. Во всем оказался виноват отец, который принес в дом кучу книжек классиков. С банальной целью пустить бумагу на стаканчики для семечек. Юный талант сумел договориться с отцом, чтобы в дело шли только прочитанные Михаилом книги.

Продолжить чтение «Михаил Аркадьевич Светлов»